— Да, — подтвердил прокурор. — Он ведь модернист?

— Пастухов? — догадался Ознобишин. — Ну конечно, модернист.

— В газетах его хвалят. А отец у него был бестолковый. Все, знаете ли, проектировал. Долгов наделал… Если сын в него, можно думать — сбился. И потом вполне естественно ожидать от литератора… Вы как, читаете модернистов?

— Пробовал, ваше превосходительство. Все как-то у них… на скользких намёках. Иногда даже неприлично.

— Да, они позволяют себе… Однако у некоторых получается увлекательно и, знаете, красочно. Я как-то, ещё до очков, прочитал роман… не могу вспомнить автора. Из новых. Но название запомнил: «Девственность», знаете ли. Очень смело. И легко, с интересом читается. Там, видите ли, одна девушка…

В это время на террасу вышла развеселившаяся племянница прокурора с приглашением к ужину, и прокурор направился в комнаты, расспрашивая, над чем же все так весело смеялись.

Сидя, как обычно, рядом с дамами, любезно, слегка неуклюже передавая им своими маленькими ручками блюда и обмениваясь ни к чему не обязывающими уместными словами, Ознобишин испытывал приятно волнующее чувство. Он надеялся, что после удачного разговора на террасе его отношения с товарищем прокурора, наблюдавшим за политическими делами, примут ту короткую доступность, которую все не удавалось установить. Товарищу прокурора не нравилось молодое рвение кандидата. Частенько осаживая Ознобишина, он поучал, что для успешного прохождения службы впереди любознательности должна идти выдержка, и дальше подборки маловажных материалов ничем его не занимал. Теперь, когда камере прокурора палаты предстояло принять к производству нашумевшее в городе дело, Ознобишин рассчитывал достичь по возможности больше и знакомством с процедурой дознания, и помощью в составлении обвинительного акта. Участие в этом деле рисовалось ему началом весьма значительного, даже, может быть, решающего движения в карьере, и он жалел, что не нашёл случая поговорить с прокурором раньше, и радовался, что наконец поговорил. Как большинство молодых людей, он был тревожим неудовлетворённым желанием что-то видоизменять, совершенствовать и думал, что все удивятся, когда обнаружат, как много он открыл такого, чего прежде никто не примечал. Он нисколько не хотел поколебать машину судопроизводства, наоборот — ему представлялось, что, когда его подпустят к ней ближе, она заиграет своими хитрыми деталями так, что даже старые чиновники ахнут и возбоготворят её ещё больше. Главное, о чём он мечтал, — это увидеть живых обвиняемых, и болезненно досадовал, что товарищ прокурора не хотел замечать его интереса к дознанию.

Допросы производились уже второй месяц. Через руки жандармского подполковника Полотенцева прошло немало людей, и следствие обрастало подробностями, как днище корабля ракушками.

Был вызван в жандармское полицейское управление и Меркурий Авдеевич Мешков.

Он явился расчёсанный, степенно приодетый, как к заутрене. Вопросы, заданные ему первоначально и касавшиеся установления его личности, были нетрудными. Он отвечал готовно, и вся слаженность и удобство формы усыпили его страх, тем более что Полотенцев все время будто извинялся за невольно причинённое утруждение.

Это был человек с выбритой до сияния продолговатой головой и с математической шишкой на затылке, с коротенькими ярко-жёлтыми ресничками, словно дублировавшими тонкую золотую оправу очков. Он отращивал длинные белые ногти и при письме упирался в бумагу мизинцем с особенно длинным и особенно белым ногтем. За работой он надевал китель без аксельбантов, и вид его был дорожным, как будто подполковник ехал в мягком купе и нечего было церемониться, — путь дальний, сидеть уютно, собеседники славные, вот-вот он раскроет чемодан и проговорит: «А ну-ка, заглянем, что нам упаковала в путь-дорогу наша дражайшая жёнушка».

Таким располагающе-добродушным тоном Полотенцев предупредил Мешкова, что за ложные показания свидетели несут уголовную ответственность, если будут изобличены в умышленном сокрытии или же в клевете.

— Понимаю, понимаю, — сказал Мешков, действительно сразу доняв, что удобные вопросы кончились.

Полотенцев спросил, что известно Мешкову о его квартиранте Рагозине, после того как Рагозин скрылся.

— Как же мне может быть о нем что-нибудь известно, если он скрылся? — заволновался Мешков.

— А это я буду вас спрашивать, а вы мне — отвечать, — назидательно поправил Полотенцев.

И он неутомимо спрашивая — казалось Мешкову — об одном и том же на разные лады: кто ходил к Рагозину, кого Мешков видал у Рагозина, кого навещал Рагозин, и потом — кто ходил к жене Рагозина, где бывала жена Рагозина, кого встречал Мешков у Рагозиной?

Меркурий Авдеевич напрягал страшно утомлявшие его усилия памяти, чтобы вместо «не знаю» сказать какое-нибудь другое слово, которое остановило бы неотвязное повторение совершенно бессмысленного вопроса, и у него нарастало пугающее и тоскливое ощущение виновности в том, что он не употребил свою жизнь на такое необычайно важное дело, как наблюдение за квартирантами Рагозиными, а занимался бог знает чем, и вот теперь, из-за этой непростительной ошибки, поверг в несчастье подполковника Полотенцева и вместе с ним обречён мучиться и биться над безответными вопросами. Стоило Меркурию Авдеевичу сказать о Рагозине что-нибудь положительное, например, что тот аккуратно вносил деньги за квартиру, как сейчас же Полотенцев начинал допытываться, не замечал ли он, что Рагозин широко тратил деньга, сколько вообще Рагозин проживал, не было ли у Рагозина скрытых наклонностей к излишествам, иди, наоборот, — может быть, Рагозин был жаден к деньгам и копил?

Получалось, что Мешков упрямствует, запирается, скрывает одному ему известные тайны и, конечно, должен будет сам на себя пенять, если подполковник Полотенцев откажет ему в расположении и доверии.

— Так ли я вас должен понимать, что вы не желаете помочь следствию по делу о государственном преступнике, которому вы отдавали внаймы отдельный флигель с надворной службой, где была устроена тайная типография? — спросил Полотенцев, упирая ноготь мизинца в чистый лист бумаги, чтобы записать ответ Мешкова.

— Дозвольте, ваше высокоблагородие, — взметнулся Меркурий Авдеевич, протягивая руку к подполковнику, словно умоляя его подождать записывать, и вытирая другой рукой запотевший лоб. — С радостью готов помочь законному следствию, но как быть, если это не в моих силах?

— Ну что вы говорите — не в ваших силах! — с ласковым укором воскликнул Полотенцев и отодвинул от себя бумагу. — Ну расскажите, что вы знаете о других ваших квартирантах.

— О каких других? У меня только ещё этот самый актёр.

— Да, да, да, вот об этом самом актёре! — обрадовался Полотенцев. — Как его, этого актёра?

— Мефодий… — проговорил Меркурий Авдеевич с чувством приятнейшего облегчения, что мысли его высвобождались из тупика, в который их загнал допрос о Рагозине. — Извините, пожалуйста, у меня вылетело из головы, как этого Мефодия по фамилии…

— Потом припомните, — успокаивающе сказал Полотенцев. — Расскажите, что вам известно про общение этого актёра с Рагозиным?

— Я хотел сказать…

— Что вы хотели сказать про общение Рагозина с актёром, фамилию которого вы запамятовали?

— Не про Рагозина, — безнадёжно-тихо ответил Мешков, — не про Рагозина…

— Да, да, да, — спохватился Полотенцев, вскидывая очки на сияющее темя и растирая кулаком зажмуренные глаза, — я, знаете, с этим Рагозиным заговорился. Дни и ночи напролёт — Рагозин, Рагозин! Не про Рагозина, а про общение его… с кем вы хотите сказать?

— То есть про Мефодия… — осмелился Мешков.

— Да, да, да, именно. С кем, значит, он?

— У него старинный приятель по семинарии, тоже актёр, Цветухин.

— Цветухин, — утвердительно повторил Полотенцев и живо взялся за бумагу. — Любовник и герой Цветухин. Ай-ай-ай!

— Вы записывать? — спросил Меркурий Авдеевич.

— Нет, нет, продолжайте, пожалуйста. Записывать — потом записывать успеем. Только слегка — карандашиком. Вы говорите, значит, — Цветухин, который бывал у своего приятеля Мефодия, где и встречался с Рагозиным, — так я понимаю?