Но и настоящий театр, вплоть до аншлагов на кассе и суфлёров, Цветухин принимал на свой особый лад. Он считал, что публика может переживать только то, что пережито сценой, и старики актёры посмеивались над ним, находя, что он заражён московской модой на Станиславского, а пригодное в Москве, по мнению стариков, не годилось в провинции, где зритель предпочитал, чтобы его страстно потрясали, а не только чувствительно трогали.

Цветухин придумал поход в ночлежный дом для изучения типов, потому что театр готовил «На дне», и где же, как не на Волге, можно было увидеть живых босяков, уже больше десятилетия царствовавших в русской литературе. В театре отнеслись к выдумке Цветухина с презрением.

— Кого ты хочешь сделать из актёра? — спросил трагик. — Видел меня в «Короле Лире»? Ну вот. Меня сам Мариус Мариусович Петипа целовал за моего Лира. Что же, я — королей играю, а какого-то голодранца не изображу? Неправильно, Егор. Пускай репортёры ездят в обжорный ряд бытовые картинки рисовать. У актёра в душе алтарь, понимаешь? Не пятнай его грязью жизни. Тебе художественники покоя не дают. Ты вон и усы не бреешь, под Станиславского. А думаешь, почему Художественный театр на Хитров рынок ездил? Потому что он перед интеллигентами заробел. Интеллигенты пойдут, проверят — верно галахи сделаны или неверно. А я так сыграю, что галахи будут в театр приходить проверять — правильно они живут, как я показываю, или неправильно. Я для толпы играю, а не для интеллигентов, Егор.

— Так уже играли, как ты играешь, — сказал Цветухин. — Надо играть по-другому.

— А зачем?

Весь театр задавал этот вопрос — зачем? Аншлагов больше будет? Неизвестно. Актёров больше любить будут? Неизвестно. Жизнь станет легче? Неизвестно. Зачем делать то, что неизвестно?

— Искать надо, — убеждал Цветухин.

— Мудро, — ответствовал трагик. — Ищи в своей душе. Там все. Там, брат, даже царство божие. А ты галаха не можешь найти.

Тогда Цветухин рассказал о своём намерении Пастухову.

— Очень хорошо, — сказал Пастухов, не долго думая и только приглядываясь к другу. — Поедем. А потом позавтракаем. Под редисочку.

— Я настрою Мефодия, он приготовит, — обрадовался Егор Павлович, — он там от ночлежки поблизости живёт. Поедем!

3

Взобравшись на второй этаж, гости очутились в большой комнате, тесно заставленной нарами. Аночка пробежала вперёд, к розовой ситцевой занавеске, отделявшей дальний угол, и юркнула за неё. Цветухин и Пастухов внимательно озирались.

Комната освещалась обильно, промытые к празднику окна открывали огромный размах неба в ярко-белых облачках и ту стеклянную дорогу, что лежала поперёк Волги, от берега к берегу. Но свет не веселил эти покои нищеты, а только безжалостно оголял их убогое и словно омертвевшее неряшество — вороха отрепья, ведра с промятыми боками, чаплашки, рассованные по углам. Видно было, что скарб этот здесь презирался, но был нужен и с ним не могли расстаться.

У окна женщина в нижней сорочке старательно вычёсывала голову, свесив на колени глянцевые русые волосы. У другого окна зычно храпел на нарах оборванец, раскинув босые ноги и руки — жёлтыми бугристыми ладонями вверх. Голову его покрывала дырявая жилетка, наверно от мух.

— Царь природы, — сказал Пастухов, обмерив его медленным взглядом.

— Неудачное время: пустота, — сказал Цветухин.

Розовая занавеска тревожно приоткрылась, чей-то глаз сверкнул в щёлке и тотчас исчез. Цветухин остановился перед занавеской и, с почтительной улыбкой, беззвучно постучал в колыхнувшийся ситец, как в дверь.

— Можно войти?

Низенькая большеглазая женщина, перетирая мокрым фартуком бело-розовые сморщенные пальцы, стояла за корытом, с одного края наполненным мыльной пеной, с другого — горою разноцветных лоскутов. Рядом с ней Аночка усердно раскачивала люльку с братиком, который по-прежнему орал. Приподнявшись на локоть и свесив одну ногу с нар, хмуро глядел на вошедших широкий в груди и плечах, мягкотелый мужик, похожий на Самсона. Он был волосат, светлые кудри на голове, колечки бороды и усов, пронизанные светом окна, казались мочального цвета, были тонки и шевелились от каждого его грузного вздоха.

— Вы к нам? — спросила женщина.

— Да. Разрешите, — сказал Цветухин, открывая тёмную, такого же вороного отлива, как шляпа, шевелюру, так что было похоже, что он сменил одну шляпу на другую.

— Мы — познакомиться. Посмотреть, как вы живёте.

— Некуда и посадить вас, господа. Хоть сюда вот пожалуйте, — всполохнулась женщина и вытерла фартуком край нар. — Подвинь ногу-то, — сказала она мужику.

Осматривая угол и вдруг отдуваясь, как в бане, Пастухов проговорил с таким небрежно-безразличным видом, будто он давным-давно знаком и с этим углом, и с этими людьми и состоит с ними в совершенно приятельских отношениях:

— Эфиры у вас очень серьёзные. Мёртвых выноси.

— Окна мыли — все простудились, теперь сквозняков опасаются. Народ все простылый, уж каждый непременно чем-нибудь хворает. И зиму и лето живём в стоячем воздухе.

— Любопытствовать на бедность пришли? — вдруг хрипло спросил мужик.

— Да, познакомиться с бытом и положением, — ответил Цветухин, деликатно заминаясь.

— В таком случае позвольте представить семейство Тихона Парабукина, — прохрипел мужик, не меняя позы, а только заболтав спущенной ногой в широкой, точно юбка, посконной синей штанине и в лапте. — Мадам Парабукина, Ольга Ивановна, труженица, дочь Анна, своевольница, сын Павлик, шести месяцев от рождения, и вот он сам Тихон Парабукин, красавец сорока лет. С кем имею честь?

Пастухов мелко помигал и стал разглядывать Парабукина в упор странным дымчатым взглядом небольших своих зеленоватых глаз, клейко-устойчивых, неотвязных. Цветухин не выдержал молчания.

— Мы хотим ближе изучить ваше положение. То есть в ваших интересах, в интересах бедного класса.

— Не туда адресуетесь. Мы — не бедный класс. Мы, так сказать, временно впавшие, — сказал Парабукин, — впавшие в нужду. Дочь моя, по наущению матери, повторяет, что её отец — крючник.

— Крючник и есть, — вмешалась Ольга Ивановна, — что это? — И она толкнула ногой валявшееся на полу кожаное заплечье — принадлежность всякого грузчика.

— Извините. По сословию — никогда. По сословию я человек служилый. И живу, как все служилые люди, — семьёй, в своём помещении, со своим входом. Вот возьму — воздушный звоночек проведу и медную карточку приделаю к занавеске, как на парадном, чтобы все понимали.

— Очень интересно вы говорите, — небрежно сказал Пастухов и присел на вытертый край нар. — Послушайте меня. Вы человек с образованием и поймёте, что я скажу. Мы не какие-нибудь благотворители, которым делать нечего. Мы актёры. Играем в театре. Понимаете?

— Так, так, — отозвался Парабукин и аккуратно спустил с нар другую ногу.

— Мы просим вас показать нам выдающихся людей ночлежки. Ну, этаких львов, о которых бы по всей Волге слава шла. У вас, наверно, есть свои знаменитости?

— Львы-то? Львов нет. Собаки есть. Собак вам не требуется? — спросил Парабукин и, опустив голову, помолчал. — А скажите, кустюмы вы покупать не будете? Для театра.

— Что, продаёте?

— Не желаете ли? — предложил Парабукин, защипнув кончиками пальцев обе свои широченные штанины и потряхивая ими на вытянутых ногах.

— Нет, кустюмы мы не берём, — серьёзно сказал Пастухов.

— Ну, что же, может, пожертвуете толику на сооружение храма во имя преподобной великомученицы Полбутылии? — поклонился Парабукин.

— Это — пожалуйста. Чем будете закусывать?

— Поминовением вас за здравие. Спасёт Христос, — опять поклонился Парабукин, и на этот раз много ниже, так что кудри свисли до колен.

Пастухов долго шарил по карманам своих лёгких и пышных одеяний, а хозяева угла ждали, что он там найдёт, следя за ленивыми и великолепными его движениями.

— Послушай, Егор, — с крайним удивлением и тихо сказал Пастухов, — оказывается, у меня нет ни копейки!